Финт Паниковского

Финт Паниковского

Апр 25 • ОбществоКомментариев нет

1 Star2 Stars3 Stars4 Stars5 Stars (2 votes, average: 5,00 out of 5)
Кирилл Телин

Кирилл Телин

Научный сотрудник факультета политологии МГУ им. М.В. Ломоносова

В 1891 году Василий Розанов обвинил Гоголя в растлении русской души. «С Гоголя именно начинается в нашем обществе потеря чувства действительности, равно как от него же идет начало и отвращения к ней (…) Его воображение, не так относящееся к действительности, не так относящееся и к мечте, растлило наши души и разорвало жизнь, исполнив то и другое глубочайшего страдания», — писал Розанов в «Московских ведомостях», впоследствии дополнив перечень обвинений «мертвым взглядом» («Мертвым взглядом посмотрел Гоголь на жизнь и мертвые души только увидал он в ней»), «изламыванием царства» («Гоголь (…) опрокинул на «отечество» громадную свою чернильницу, (…) перепачкав все мундиры, буквально изломав все царство, так хорошо сколоченное к половине XIX века») и даже возмутительным «ироническим настроением». Не обсуждая всерьез эти, мягко говоря, спорные обвинения, следует отметить, что в них характернейшим образом выразились две черты восприятия русской интеллигенции, а именно представление о ее уникальности — и одновременно столь же неповторимой вине.

Подобное архетипическое представление о месте интеллигенции в жизни русского общества в значительной степени сохраняется до сегодняшнего дня: вслед за Лениным, характеризовавшим интеллигенцию крайне известным, но нецензурным выражением, и Солженицыным, пылко обличавшим «образованщину», на не вполне, казалось бы, конкретную прослойку общества возлагался одновременно двойной груз: во-первых, она должна тешить национальное самосознание, представляясь в качестве уникального феномена, не имевшего аналогов в мировой истории, а во-вторых, должна была снимать ответственность с общества, принимая на себя и только на себя вину за все исторические перипетии, которые страна пережила, начиная с 1860-х гг., когда, собственно, Петр Боборыкин и ввел в широкий оборот то ли польское, то ли французское по своему генезису понятие «интеллигенция». В такого рода индульгенциях — оправданиях, выписываемых, по сути, самим себе, — российское общество нуждается и сегодня: Дмитрий Кралечкин видит следы таких представлений в перманентно воспроизводящейся идее «нечестных выборов», Дмитрий Бутрин справедливо указывает на частую склонность людей видеть себя жертвами тайных сговоров и вражеских происков, ну а о желании объяснить все неприятности позицией условного «Кремля» и говорить не стоит. При этом та самая уникальность и неповторимость выступает совсем не в качестве противоречия, а скорее даже усиливает, отягощает интеллигентскую вину, позволяя обществу не просто говорить «я обвиняю» в адрес, к примеру, литераторов, но еще и гордиться этим — мол, мы не просто страдаем от козней профессуры, так ведь еще от козней феноменальных, неповторимых, только нам свойственных, ни у кого такого больше нет.

Михаил Гаспаров указывает: интеллигенция всегда и в любой стране есть часть населения, занимающаяся умственным трудом, и в России она только в силу исторических, так скажем, «неприятностей» взяла на себя дополнительный груз политической оппозиционности. Специфика здесь, таким образом, если и присутствует, то скорее та, что касается общего политического фона, а не самой интеллигенции: в русской  же политической истории хорошо представлена мысль о том, что особый вес, к примеру, отечественной литературы («поэт в России больше, чем поэт» и пр.) связан с тем, что только внутри нее и было возможно относительно свободное политическое высказывание: в отсутствие выборов, местного самоуправления, партий и элементарных социальных свобод лишь культурная сфера, при всем ее невеликом относительно всего населения объеме, подавала признаки свободомыслия. Так рождается специфика режима русского самодержавия, но не специфика интеллигенции: если вас хлещут шпицрутенами, феномен в факте избиения, а не в том, что ваша спина становится исключительно и неповторимо красной. Гаспаров указывает: «…русская интеллигенция, при всех ее особенностях, не что-то уникальное, а часть сложного исторического явления — европейской интеллигенции нового времени»; при этом, конечно же, «национальная интеллигенция всех стран имеет свою более или менее выраженную специфику»: итальянцы не похожи на испанцев, французы кичатся отличием от немцев, и русская позиция «мы не такие, как европейцы» отдает известной неопределенностью — ибо, господа, вы каких именно европейцев подразумеваете? Русь, дай ответ…не дает ответа.

Специфическими чертами русской интеллигенции называют богоискательство, саморефлексию, комплекс вины, особую духовность, нестяжательство, — словом, практически все, что может служить характеристиками отдельного человека, но вряд ли может быть квалифицирующими признаками социальной группы, и тем более группы, уникальной в мировом масштабе: внутри русской интеллигенции мы с равным успехом можем найти и теософов, и атеистов, и циников, и правдоискателей, и альтруистов, и едва ли не коммерсантов от искусства. Что уникального в них — «русский дух»? Так ведь у Шеллинга и Гете есть такой же национальный «окрас», только немецкий, и в таком случае наш разговор об уникальной интеллигенции неизбежно перейдет во множественное число, а закончится стихом Новеллы Матвеевой «Все едино? Нет, не все едино». Выходит, мы уникальны тем, чем уникальны все? Как сказал бы Аркадий Велюров, «это красиво».

Теперь же о вине. Стоит, пожалуй, повторить, что вина русской интеллигенции состоит, по-видимому, только в том, что она, так сказать, угодила под горячую руку: обвинить в собственных бедах интеллигента гораздо проще, чем политика или самого себя, — последнее дискомфортно, а обвинение в адрес власти грозит ответом с ее стороны, и этого ответа человеку свойственно опасаться. Писатель же не ответит, художник испугается, сатирик отшутится — вот и возникает в российском пространстве интеллектуальная клоунада а-ля «юмор Райкина развалил Советский Союз, а гоголевская сатира обрушила великую империю». Винить в бедах высмеивание пороков, а не эти самые пороки — действительно, вероятно, какой-то исключительный фокус, порой отдающий национальной спецификой в духе «не так страшен сор в избе, как его вынесение из избы»; тем не менее, и это было в интеллектуальной истории Европы — вспомните диспут Унамуно с Мильян Астраем.

Тот же европейский опыт может быть для нас отправной точкой в еще одном постоянном упреке в адрес интеллигенции: мол, эта прослойка ничего не делает — и только критикует, критикует, критикует. Характерно, что Умберто Эко — человек уважаемый как в публицистической, так и в научной среде — полагал, что именно в этом «недостатке» и состоит первейшая функция интеллигента: «…интеллигентская функция состоит в том, чтобы выпячивать двусмысленности и освещать их» («Пять эссе на темы этики»), «…интеллигентская функция  выражается, подытожим, как в новаторстве, так и в критическом отношении к существующему» («Полный назад»). На одном парижском симпозиуме Эко высказал еще более резкое суждение: «Интеллигенция не должна справляться с кризисами, интеллигенция должна устраивать кризисы». В его представлении (и это представление вполне аргументированное и не редкое среди других авторов), интеллигенция — это «наблюдатели и резонеры», и потому неудивителен ее пессимизм, ее критика в адрес собственных соратников. Извиняет ли это ее апатию и беспомощность, если таковые проявляются? Конечно же, нет. Но ругать интеллигенцию за критику и справедливые замечания — все равно что воспевать уютный мир Фамусовых в стилистике «какую семью потеряли».

В общем, хулительный крик в адрес интеллигенции — все эти «а ты кто такой?», «кто его сюда пустил», «государство им все дает, а они хулиганничают» — более всего походит на поведение приснопамятного Паниковского: под такой саундтрек очень хорошо тырить гусей и вообще вести себя как угодно, поскольку ключевые национальные беды происходят, конечно же, от интеллигенции, а раз виновник известен заранее, то и в подлости и низости своей нет ничего дурного. Кроме того, и наличие виновника, и его беспримерный характер позволяют исправно разыгрывать комплекс жертвы, чем по сей день предпочитают заниматься миллионы и даже десятки миллионов людей, говорящих «я ничего не мог поделать, все они». Интеллигенция если и виновна, то тем, что она охотно разделяет приведенные выше мифы о самой себе: исключительный статус, даже не слишком приятный, отчего-то вызывает то самое чувство гордости, а вина связывается с пассионарностью и степенью влияния, отчего писатель средней руки чувствует себя Львом Толстым со всеми вытекающими из того последствиями. Иными словами, интеллигенция, воображая саму себя, восстанавливая свой мифологический, по сути, образ, освобождает слишком большую степень произвола для тех, кто не идентифицирует себя с ней. Отсюда и появляются правительственный догматизм в истории (Комиссия по противодействию попыткам фальсификации истории в ущерб национальным интересам России и проч.), разговоры о «предательстве интеллектуалов» и «патриотической науке», а также инвективы «национализации образования» и «русской вероятностной логики».

Вплоть до сегодняшнего дня интеллигенция — субъект и без того довольно условный, зыбкий и аморфный — исправно превращается в мощный политический миф, выгодный как впадающему в апатию обществу, так и власти, переносящей ответственность на того, кто, причудливым образом, рад принять ее на себя, повысив тем самым чувство собственной важности. Последовательная деконструкция этого мифа и давно назревшее избавление от Sonderweg там, где нет никакой «особости», — актуальная научная, да и бытовая задача.

Мнение автора может не совпадать с позицией редакции.
При републикации материалов сайта «Тезис. Гуманитарные дискуссии» прямая активная ссылка на исходный текст материала обязательна.

Похожие записи

« »