Смерть в христианстве и жизнь во Христе

Смерть в христианстве и жизнь во Христе

Авг 9 • Популярные темы, Темы неделиКомментариев нет

1 Star2 Stars3 Stars4 Stars5 Stars (5 votes, average: 4,20 out of 5)

28 июля в Еврейском музее и центре толерантности состоялась  лекция (или, скорее, это можно было назвать разговором, беседой, размышлениями вслух) Степана Сергеевича Ванеяна, посвященная осмыслению феномена смерти в тексте Евангелия. Тезис.ру публикует полный текст беседы.

Биографическая справка: Степан Сергеевич Ванеян, доктор искусствоведения, профессор кафедры всеобщей истории искусства исторического факультета МГУ им. Ломоносова, профессор кафедры теологии факультета теоретической физики НИЯУ МИФИ, протоиерей, клирик храма Рождества Богородицы в Капотне.

Смерть в христианстве и жизнь во ХристеСегодня мы с вами вместе (я подчеркиваю это — вместе) попробуем подумать вслух на одну тему, которая, надо сразу оговориться, не является темой как таковой, а является скорее некой реальностью или, может быть, больше, чем реальностью, если понимать под реальностью феномен, наличное бытие. Названия в данном случае не вполне подходят, поскольку все, что мы можем так или иначе именовать, подлежит обсуждаемому нами явлению или опыту.

Речь идёт, конечно же, о смерти. Это слово, которое легко произносится, оно очень короткое, а в русском языке просто односложное, но стоят за этим словом вещи более, чем сложные. Возможно, настолько сложные, что это делает их предельно или беспредельно простыми в конечном смысле. Это человеческая жизнь, бытие человека; это мир, как человеческий, так и не человеческий; это, конечно же, всевозможные формы религиозности, то есть того или иного опыта, тех или иных и попыток встречи, выяснения, выстраивания отношения с трансцендентным, то есть иным, не человеческим, отличающимся так или иначе в ту или иную сторону от всего человеческого. Это отличие иного, другого, с одной стороны, набрасывает тень, а, с другой стороны, обнажает какое-то сияние в человеческой жизни, которая есть экзистенция. Сразу употреблю это слово, потому что для обсуждаемых нами проблем оно будет важным.

Таким образом, темой нашего разговора станет, собственно говоря, смерть, как она понимается, переживается в такой форме религиозности, которая условно называется христианством. Я подчеркиваю этимологию этого слова: христианство — это все, что связано со Христом. Эти связи могут быть очень разными, не похожими друг на друга и даже в чём-то противоположными. Но мы по словесной привычке и привычке все связывать объединяем их в единое целое, и это делает слово «христианство» несколько условным и неудобным.

Тема нашей лекции изначально была мной сформулирована следующим образом: «Евангельская вера как обретение спасения: смерть как жертва Сына и воскресение как дар Отца». Эта формулировка, однако, является скорее заявкой на то, о чем мы будем вести речь, и лично я не предполагаю, что есть некий рецепт, способный дать понимание того, что есть смерть. Я не претендую на то, что евангельская вера — это способ обретения правильного, истинного, настоящего, подлинного и достоверного отношения к смерти. Смерть — такая вещь, которая, если это что-то реальное, упраздняет в том числе и отношение. Но в том-то и дело, что смерть как реальность — это что-то такое, что невозможно принять. Тем не менее, в этой формулировке заложены узловые понятия, категории, которые могут нам помочь относительно разобраться в том, что есть смерть, и что есть христианство.

Во-первых, речь идет не о религии, а о вере. Систематическое изложение христианского учения о смерти — это, скажу прямо, утопия. С другой стороны, сразу стоит оговориться, что вера может быть евангельской. И по моему мнению как христианина, вера — это и есть Евангелие. И та самая вера, о которой может идти речь пред лицом смерти, может быть специфически евангельской — в этом и обнаруживается специфика веры. Эта вера даёт нам некоторый выход из человеческой ситуации, которая под эгидой, под титулатурой смерти и смертности нами обретается, обнаруживается и переживается. Это ситуация того, что является противоположностью спасению — погибель или гибель, хотя надо оговориться, что это не есть сама смерть. Вера выступает здесь как путь, как инструмент, как способ и средство спасения.

Принятая нами формулировка темы расшифровывает то, что же такое евангельская вера, вера в спасение. Ключевое слово здесь — «жертва»: смерть выступает как жертва, и в некоторых экзистенциальных условиях мы можем уравнять смерть и жертву. Смерть выступает здесь как приношение, как нечто, с чем можно обращаться, в некотором роде, как с собственностью, которую я приношу кому-то, отделяю от себя. И если речь идёт о Евангелии, то все эти разговоры имеют семейно-родственный характер, так как Евангелие — это всегда повествование об отношениях между Сыном и Отцом. В этом и заключается его специфика. Я не говорю, что так должно быть, не настаиваю на этом в данном контексте, но, тем не менее, Сын и Отец здесь — фигуры активно значащие.

Следующее важное слово в предложенной формулировке — «воскресение», и на этой теме мы постараемся приостановить наш разговор.

Итак, смерть зеркально симметрична воскресению, жертва — дару, Сын — Отцу, и то, что находится посередине, то, что является осью, разделяющей и соединяющей всё, — это Святой Дух, который, напомню, веет, дышит и являет себя так, как пожелает.

***

Поскольку я не только профессорствую, но и являюсь клириком, православным священником и служу в одном из приходов Москвы (причем этот приход находится при кладбище), то опыт смерти —  это некоторая практика, которая мне знакома. Точнее говоря, в действительности это не опыт смерти, а скорее опыт встречи смерти, обхождения с нею, разговоров о смерти, обрядов. Ясно, что всем нам так или иначе знакома смерть; знакомство со смертью — одно из измерений нашей жизни. Другое дело, что формы, степени или уровни этого знакомства, близости могут быть разными, и тот феномен, который мы называем смертью, характерен тем, что эта близость может быть, как многим кажется, абсолютной. Приближение к этому феномену, что называется, чревато и мало с чем или вообще ни с чем не сравнится.

Во всяком случае, можно изложить некую стандартную, общепринятую модель смерти, которая существует в христианстве подобно тому, как в физике существует модель Вселенной. Как тема смерти излагается в христианстве? Подчеркну, именно излагается, это именно вербализация, и, как всякое изложение, это будет уже некоторой косвенной речью. Точно так же можно описать систему практик обхождения со смертью. Кроме того, можно изложить убеждения, мнения о том, что такое смерть, и как полагается, как принято, как правильно говорить, рассуждать о смерти.

Я бы хотел, чтобы наш сегодняшний разговор немного уклонился от этой стандартной модели убеждения, самоубеждения, самоуговаривания или самогипнотизирования, от  самой возможности рассуждать. На самом деле, тут, конечно же, рассуждать не о чем, в буквальном смысле, поскольку смерть по определению — то, что не существует, то, что есть небытие. И все наши разговоры, практики, дискурсивные обычаи и привычки сводятся к обхождению смерти стороной, к хождению вокруг да около того, что называется словом «смерть».

О чем мы не будем говорить, потому что не сможем говорить адекватно? О том, что, например, связано с умиранием, ожиданием смерти, причем, прежде всего, смерти не своей; о целой системе взглядов, убеждений по поводу того, что смерть можно отложить, оттянуть, ее можно ждать или, наоборот, о ней не говорить, потому что эта тема неприличная, об этом страшно говорить или даже небезопасно думать. Что такое сама встреча со смертью? Человек сталкивается с самой смертью или умиранием, которое отличается от смерти фундаментально? Или это, например, встреча с умершими? Что следует делать с мёртвыми? Какие существуют практики обхождения с мёртвыми, начиная с практик, связанных с обращением с мёртвым телом, с неживой телесностью?

Как искусствовед и теоретик изобразительного искусства, я могу засвидетельствовать, что тут бездна тем, сюжетов, концепцией, связанных с происхождением изобразительности, образности как таковой (особенно зафиксированной материально, то есть изобразительно-художественной) именно из опыта утраты, утраты живого. Причём можно по-разному на это реагировать: можно, например, удерживать мёртвых при себе, хотя бы в виде памяти, воспоминания или почитания усопших.

Удержание образа мёртвого таким, каким он выглядел при жизни, — это мнемотехника, которая присутствует в любом изобразительном искусстве; её задачей становится если не возвращение мёртвого, то хотя бы возвращение его образа или моего чувства к умершему. Это очень парадоксальная, болезненная и почти безнадёжная практика: это практика не просто утраты, воспоминания, а практика постоянной скорби, печали, которая становится «замкнутым кругом». Необходимо постоянно себя побуждать оживлять не самого мертвого, а именно мое к нему отношение, прежде всего, чувство утраты: я потерял что-то своё, и это своё, родное, с помощью печали, скорби, напоминания об этой утрате, я пробуждаю к жизни — причем именно как объект моих чувств, моей любви, как будто любовь умирает вместе с объектом любви. Человек считает должным снова и снова вводить себя в состояние скорби, грустить почти на ритуальном уровне. Это очень парадоксальный сюжет, который можно очень долго анализировать и подвергать критике.

Еще одним переживанием может быть не просто печаль об утрате, а нечто более болезненное, почти патогенное — это чувство вины. Здесь человек связывает себя не с утраченным объектом любви, а связывает самого себя с умершим — и это, на самом деле, более радикальный способ уклонения от смерти. Я себя виню, я себе как бы не позволяю продолжать жить — даже если я мирюсь с этим фактом, я считаю его несправедливым: кто-то умер, а я продолжаю жить — это моя вина.

Причем всё это происходит в душе, в психике, и одно другим не может быть уравновешено. Это действительно внутренний глубинный конфликт, который, как считается, открыл Фрейд, а его последовательница Мелани Кляйн впоследствии почти догматизировала, постулировав, что человек внутри себя одинаково, амбивалентно способен и к жизни, и к смерти и способен поддерживать в себе этот конфликт.

Сюда же относятся всевозможные техники памяти, причём как индивидуальной, так и коллективной — эти техники дают всевозможные замещающие объекты, эрзац-объекты. Утраченное может быть как бы в наличии посредством всего чего угодно, начиная с портретов умерших, восковых масок и тому подобных вещей. Из культа мёртвых с его функцией погребальных масок происходит всё европейское портретное искусство Нового времени. Смерть лежит в основании реалистической или, точнее говоря, натуралистической живописи. Это кладбища, это надгробия, всевозможные эпитафии и прочее.

Причем семиотика различает во всех этих технических практиках и иконический, и индексальный, и нарративный, то есть текстуальный аспекты. Одно дело, когда я реконструирую условия восприятия умершего, создаю подобие, имитацию того, как умерший для меня выглядел — это иконическая функция меморативного объекта. Другое, когда я водружаю надгробие над его могилой, и это уже не образ, а индекс: можно подойти к этому месту, встать рядом, коснуться его, и это уже создаёт иллюзию непосредственного контакта — но с кем или чем? На могильных камнях пишут, что здесь лежит тот-то, а не то, что, например, здесь лежит тело, труп, плоть — нет! — будто бы сам умерший непосредственно присутствует здесь, и я могу вступить в контакт с ним. Фотография в этом смысле тоже относится к этой превращённой, трансформированной и закамуфлированной телесно-пространственной индексальности.

Парадоксальна также логика в нарративе, в тексте о смерти и умершем: я рассказываю его биографию, пишу эпитафию, предаюсь воспоминаниям о ком-то, и тогда я вступаю в диалог, в  беседу с умершим, как будто он опять здесь и жив, и я предаюсь этой иллюзии. Здесь надо сказать о том, что все эти мнемотехники укоренены не только в человеческой душе или психике, но также и в социуме: всевозможные мои, даже травматические индивидуальные переживания, связанные со смертью, явным образом продолжаются, проецируются, поддерживаются, конституируются и институализируются через разнообразные социальные практики, которые в действительности тоже травматичны и травмирующе действуют на участников всех этих ритуалов и обрядов. Здесь важно отметить роль ритуала в его сути, потому что это повторение, подтверждение через не просто набор действий, но через соучастие в этих действиях.

А ведь существует и такая весьма характерная для Нового времени тенденция и буквально симптоматика, как «медикализация» смерти: это явление — тоже форма обманчивой защиты, когда смерть биологизируется, соотносится с проблемами телесными, с болезнями, которые можно лечить и тем самым «не доводить дело до смерти». Возникает образ естественной и, например, болезненной смерти, по примеру, смерти опять же насильственной. Но все это — лишь формы и способы приближения смерти и к смерти, и не она сама. Она — не жизнь, она совсем другая и не похожая ни на что в этой самой жизни. За одним исключением — сном, суть которого — самозабвение и самоотдача: или области бессознательного в нас, или, хочется надеяться, власти Бессмертного — тоже в нас, между прочим!

Не потому ли мифология столь усердно и столь успешно и убедительно стремится и к обожествлению смерти, и к ее персонификации, и просто к представлению в образе некоего существа? Лучше уж так, чем никак!

Хотя можно обращаться со смертью и совсем по-другому, радикально по-другому, как может это делать только Другой, о чем, собственно говоря — как раз таки ниже наш основной разговор…

***

Так мы бегло обрисовали то, что на самом деле не имеет прямого отношения к смерти. Прямое отношение к смерти — это отношение к ней как к некоему концу, завершению, некоему пределу, где оканчиваются и разговоры, и, в терминах Хайдеггера, все толки. Невозможно истолковать смерть: как ни толочь эту тему, она всё равно превратится в крошево каких-то бесполезных разговоров, и как ни толкуй, не истолкуешь, не усвоишь и не обретёшь смысл этого явления. Никакие разговоры, практики, техники, искусственные дискурсы здесь невозможны. Смерть — это действительно конец, завершение человеческого присутствия, причем не просто неизбежное и фатальное, а укоренённое в самой структуре человеческого бытия, последняя его сторона и последний штрих, который человеческую жизнь доводит до завершения.

Человек живёт в открытую к этой смерти: он полностью имеет в себе фундамент и основание своего существования, он себя осуществляет, обретает как целостность, а любое начало обретает свою целостность именно в конце. Поэтому смерть не только необходима и неизбежна, а она и есть собственно итог. То есть, возможность человека жить связана с возможностью достижения смерти. Но сама смерть по определению не является некой действительностью, поэтому действительно обрести смерть как свою возможность — невозможно. Поэтому смерть не есть конец, который ждёт где-то там, в конце пути, за горизонтом, за углом или где-то ещё, смерть сопровождает нас с самого начала. Это нечто, что не имеет пространственного измерения, а как временнóе начало — это то, что всегда есть. Ныне, теперь я уже смертен, и я могу просто предвосхищать, забегать вперёд и ощущать то, что мне положено — умереть. Итак, единственное прямое отношение к смерти может быть только моим к ней отношением.

Вся экзистенциальная аналитика смерти может ветвиться, видоизменяться и трансформироваться — об этом уже было сказано не раз и не два. Здесь нам важно одно: то, что человеку дано свидетельствовать о собственной смерти и, главное, решаться жить, чтобы умереть. Это свидетельство и решимость, это проявление воли. Жизнь — это поведение, это способ не просто бытия и наличия, а именно некоторый порядок усилий, прежде всего, человеческой воли. Вот что в этом на самом деле очень примечательно. И трагизм этот героический, это предстояние и жизнь в некотором ужасе, онтологическом по сути. Это не малодушие, не страх, не боязнь, это тот самый ужас и трепет, который словом «страх» с большим трудом можно обозначить и определить.

То есть, смерть можно определить именно через то, чем она не является, и кажется, что в этой пустоте ничего на самом-то деле и нет. Владимир Бибихин, переводчик Хайдеггера на русский язык, употребляет такое слово, которое сам Хайдеггер использовал, чтобы уклониться от неправильного употребления слова «смерть» — «околевание». Человек не околевает, человек умирает — околевают животные. И в этом-то как раз и заключается смысл смерти. Смерть — это не труп, это не тело, не околевание — это не умирание. Что же это такое? Смерть — это личное дело отдельно взятой, одинокой, заброшенной в мир личности, падшей (не в моральном, а в онтологическом смысле): человек попал, упал в этот мир, и в этой его заброшенности и одновременно заботливости об этом заключается его личный опыт и личная ответственность. Поэтому только через связь с личностью, с личным свидетельствованием и личным решением можно как-то найти контакт со смертью. Смертью, как чем-то достоверным, чем-то достойным веры, тем, что кажется очевидным, тем, что можно если не понять, то принять — хотя приятие предшествует пониманию — тем, чему можно открыться, отдаться, чему-то прозрачному, незамутненному.

Напомню, что мы ведём речь о смерти вслед за Мартином Хайдеггером, как легко догадаться. И поэтому если это моё видение смерти связано с моей заботливой, мужественной решительной открытостью собственному концу, в таком случае я могу об этом засвидетельствовать, тогда я — очевидец собственной смерти — или смерти кого-то, кто замещает меня в качестве истины, и кого я могу принять. То есть незаметно разговор о смерти как о чём-то, «чем» она является, переходит в разговор о том, «кто» является нам через эту смерть или в этой смерти.

Итак, мы можем вместо разговоров о самой смерти вести разговор от её лица, если мы ее принимаем заведомо как свою данность, то есть как нечто мне данное — извне, но для меня. Но именно данное как дар, а не навязанное как, например, «наказание». И если смерть — это что-то, что, тем не менее, позволяет о себе говорить, то значит, это что-то или кто-то есть больше, чем сама смерть, или этот кто-то подаёт нам смерть как именно смерть, что-то такое, что смертно в себе.

***

Сейчас мы можем прерваться и посмотреть на то, какой есть опыт разговоров о смерти в Новом Завете, где Евангелия сочетаются с другими свидетельствами. Это именно керигма, то есть свидетельство об опыте. Мы не говорим о вере или неверии в Евангелие, принятии его или непринятии, это открытая для всех возможность, но то, что Евангелие — некое извещение, что оно имеет статус некой керигматической практики, нельзя отрицать даже чисто на литературоведческом уровне.

Вот несколько цитат из некоторых источников. Я постараюсь быть достаточно кратким, потому что вскоре буду подводить некоторые итоги. Возьмем самое начало Евангелия от Матфея. Напомню, что Евангелие от Матфея — не первое Евангелие, первым считается Евангелие от Марка. Но если отталкиваться от последовательности новозаветного канона, то мы с вами встречаем такое свидетельство: «Вот, мы восходим в Иерусалим, и Сын Человеческий предан будет первосвященникам и книжникам, и осудят Его на смерть» (Мф. 20:18). Это речь от первого лица, это свидетельство Того, кто и будет осужден на смерть. То есть Иисус свидетельствует о смерти как о чем-то неизбежном и обязательном. Напомню, что, умирая, Он не будет осуждать тех, которые Его осудили, потому что они совершили это по неведению и по предназначению. Это не их оправдание, это констатация факта: здесь знание ни при чем, Он должен быть осужден — вот она, эта экзистенциальная сторона смерти. Кто может, однако, засвидетельствовать как непреложную истину свою смерть, скорую и грядущую?

«Истинно говорю вам: есть некоторые из стоящих здесь, которые не вкусят смерти, как уже увидят Сына Человеческого, грядущего в Царствии Своем» (Мф. 16:28). Не обсуждаем здесь по причине нехватки времени, что есть Царствие Божие, Царствие Сына Человеческого, кто есть Сын Человеческий. Но то, что ныне можно не вкусить смерти — это засвидетельствовано. Смерть, однако, получается, не есть что-то, что только ждет. Смерть — это не состояние. Смерть можно вкусить, а можно не вкусить; не избегнуть смерти — а именно достичь такого состояния, такого положения дел, где смерть, скажем так, не актуальна.

Обратите внимание, что в Евангелии от Марка, первом Евангелии, все эти свидетельства есть; Матфей, по всей видимости, цитирует Марка, равно как и Лука. Спустя почти полвека создается текст Евангелия от Иоанна, которым, можно сказать, подводится итог: уже все тексты написаны, Церковь уже организована, собрана. И вот, Иоанн вкладывает в уста Иисуса: «Истинно, истинно говорю вам: слушающий слово Мое и верующий в Пославшего Меня имеет жизнь вечную и на суд не приходит, но перешел от смерти в жизнь» (Ин. 5:24); «Истинно, истинно говорю вам: кто соблюдет слово Мое, тот не увидит смерти вовек» (Ин. 8:51). Это свидетельство того, что смерть, получается, даже не дело отдельно взятого живущего или не живущего человека. Смерть — это именно дело веры, дело человеческой совести, как сказал бы Хайдеггер, который после своей знаменитой главы, посвященной смерти и смертности, дальше как будто начинает читать мораль: вспоминает совесть именно как нечто такое, что внутри человека позволяет ему совершать суд… над собой. Источник и условие критики и самокритики, рефлексии, упразднение себя — вот что такое на самом деле совесть, это не просто моральная категория. Совесть позволяет человеку совершать решительные поступки, производить некие усилия, которые актуализируют состояние, противоположное смерти, то, что эту смерть упраздняет — через принятие Слова, через вкушение этого Слова вместо вкушения смерти. Я обращаю ваше внимание, что это и есть квинтэссенция, сама суть того, что называется Евангелием, то есть специфически новозаветной Вестью. Это, собственно говоря, именно канонические речения. «Иисус, услышав то, сказал: эта болезнь не к смерти, но к славе Божией, да прославится через нее Сын Божий» (Ин. 11:4). Смерть здесь — условие прославления, но не в смысле некого восхваления. «Слава» — это «присутствие» — так, может быть, не совсем точно переводится это понятие. Через смерть обозначается присутствие Бога — вот какая рефлексия у апостола Иоанна.

И, наконец, некоторый итог — Деяния апостолов, написанные апостолом Лукой. «Бог воскресил Его, расторгнув узы смерти, потому что ей невозможно было удержать Его» (Деян. 2:24). Здесь используются как бы пространственно-силовые, властные термины и понятия: узы, расторжение, удержание, пленение, которые понимаются как преддверие свободы, поскольку где плен, там и свобода. Поэтому смерть — несвобода, расторжение уз — это именно освобождение. Речь идет, конечно же, о воскресении, которое во всем есть противоположность смерти, и как смерть есть противоположность жизни, то получается, что и воскресение, и то, что возможно под знаком, при условии воскресения противоположно и тому, что есть жизнь. Смерть в данном случае — как бы обязательный, промежуточный или центральный узловой элемент. Та жизнь, которая предшествует смерти, не зеркальна, не симметрична той жизни, которая следует за воскресением — здесь разрыв, некоторое зияние, бездна, некоторый пропуск, логический и рациональный. Это то, где рассуждения должны так или иначе приостановиться.

***

Далее мы с вами сталкиваемся с текстами другого рода — это послания апостола Павла.  «Посему, как одним человеком грех вошел в мир, и грехом — смерть, так и смерть перешла во всех человеков, потому что в нем все согрешили» (Рим. 5:12). В Евангелии мы не найдем такого решения этого уравнения из двух переменных — греха и смерти. Конечно же, апостол Павел в данном случае четко и определенно ориентирован на Ветхий Завет, показывая только путь принятия Евангелия, в котором смерти уже нет: до и без Христа смерть есть грех, смерть есть именно зло, и это зло может и должно быть преодолено. Можно сказать, что это морализация вместо онтологизации смерти, метафизика вместо онтологии, вместо экзистенции, но важно другое: то, что эта смерть, как и грех, может быть принята человеком. Человек, признавая разрушаемость, конечность, тленность себя, тем не менее, разрушает не всё в себе, если он признает это конечное, итоговое как недолжное. Поэтому сопротивление смерти становится условием жизни. Но бессилие, беспомощность человека перед лицом смерти как своего поступка, своего дела не отменяет возможности и потенциал Того, кто очень специфичным образом уклонился от смерти: пройдя эту смерть в полной мере, реализовав ее, сделав смерть действительностью. Это логика апостола Павла и, конечно, не его одного.

То есть нужно и можно умереть по-настоящему, в настоящем, и тогда можно на что-то рассчитывать, хотя и не для себя такового, какой я есть в настоящем (в моем настоящем, которое совсем не настоящее, как и я сам). Можно довериться Тому, что может себя обнаружить на этом освобожденном, очищенном месте: там, где была смерть, может оказаться пустота, которую можно заполнить. Заполняется она, если верить Павлу (а у нас, наверное, нет оснований ему не верить, во всяком случае, он достаточно искренен), той самой благодатью — даром Бога, даром Бога как Отца, то есть Того, кто рождает и любит то, что Он породил. Это очень важный момент: появление темы жертвы и, можно сказать, факта Жертвы.

Проблема заключается в том, что мы обозначили в самом начале — в личном измерении. Если я как личность абсолютно ни к чему не годен, если я несостоятелен перед лицом смерти даже со всем своим мужеством и решимостью, то я действительно должен забежать вперед, убежав от себя и добежав до Того, Кто меня уже опередил и здесь: поспешив умереть за меня! Это отдельная тема, откуда у Хайдеггера (а именно ему принадлежит термин «забегание вперед») все эти слова: ведь это в скрытом виде, пересказанная в феноменологических терминах христианская мистика как таковая. Это как «Духовные упражнения», но не Лойолы, а Гуссерля! Но главное — это та весть, что, как мы видим, предназначена для принятия, для уверования: умереть можно окончательно, до конца и, получается, вместе с самой смертью!

«Как грех царствовал к смерти, так и благодать воцарилась через праведность к жизни вечной Иисусом Христом, Господом нашим» (Рим. 5:21), — говорит апостол Павел. Он прямо свидетельствует о единственном и едином условии обретения воскресения — не возвращении к прежней жизни, а к чему-то с большой буквы Другому. Я говорю об этом, чтобы мы вместе осознали, насколько это проблемный вопрос, и даже не психологический, а личностно-экзистенциальный. Здесь и теперь, ныне, в этот момент, когда я говорю, думаю, переживаю, скорблю, когда я радуюсь, когда я есть, когда я экзистирую, я должен решать этот вопрос со всей решимостью.

И если мы задумываемся о том, каков же евангельский, христианский способ ответа на этот вопрос и способ реализации этого экзистенциального усилия, то перед нами встает Весть об Иисусе Воскресшем, который дарует жизнь вечную — в Нем, через Него и с Ним. И здесь мы сталкиваемся с ситуацией выбора, той самой встречи и связи, которая характерна именно для этой формы религиозности — хотя и не поднимается язык называть веру религией. Вслед за Дитрихом Бонхёффером мы можем с вами сказать в совершенно нейтральном смысле, что христианство не есть религия — впрочем, как я думаю, и всякая вера не есть религия. Всякого рода система, всякого рода институциональная модель и всякого рода практики, которые образуют некие ритуалы, обряды, дискурсы, тексты и прочие нарративы и симулякры — все это способы обхождения, например, со святыней, но не восхождения к Святому и не вхождения в Его Святость, что есть Дух…

Но что же есть вхождение? Возьмем, например, такой текст, как 1 Послание апостола Павла к коринфянам, которое предположительно было написано еще раньше Евангелия от Марка. Напомню, что Послание к филлипийцам, Послание к галатам, 1 и 2 Послания к коринфянам, Послание к римлянам, 1 Послание к фессалоникийцам — это тексты, которые предшествуют составлению Евангелий. В 1 Послании к коринфянам говорится о смерти в контексте не ритуалов, не обрядов, хотя с этим можно все это спутать, а в контексте культа, то есть богопочитания, причем очень специфичного, странного и одновременно очень конкретного: «Ибо всякий раз, когда вы едите хлеб сей и пьете чашу сию, смерть Господню возвещаете, доколе Он придет» (1 Кор. 11:26) Имеется в виду Тайная вечеря, трапеза, устроенная Господом, Пасха, совершенная под знаком слов самого Иисуса: «Творите сие в Мое воспоминание». Творите что? Жертву, которая питает, которая есть пища, то, что дарует жизнь, забирая смерть, которую, стало быть, надо отдать — но по праву, как нечто свое, то есть сперва приняв ее за свое существование, за свою сущность, за ту самую «усию», которая буквально есть «имущество», собственность, чем можно владеть, распоряжаться. Но эта собственность, как мы выяснили, не просто касается меня целиком, не просто овладевает мной, но и со мной буквально сливается: так что отдавая такую собственность, доверяя ее Другому я именно не могу не отдать себя, не отдаться Ему.

Где здесь кончается Ветхий Завет и начинается Новый Завет? Нет границы: это именно пограничная зона, скажем так. В терминах Ясперса тут можно очень хорошо рассуждать (увы, именно рассуждать): это граница, которая должна быть переходимой. Этот переход, в буквальном смысле, та новая Пасха, что подразумевает полную перемену понятия, что есть жертва. Жертва не может быть больше жертвой-заместителем, ибо не может быть большей Жертвы. Такая жертва уже была предложена раз и навсегда и остается только принять или не принять участие в этом жертвоприношении, которое было, есть и будет. Это уже свидетельство Павла о его собственном евхаристическом опыте, напомню, еще до Евангелия (Евангелие в это время еще проповедовалось устно, письменных текстов, может, еще и не было).

И то, что потом будет совершенно непреложно, было сформулировано в тексте, который условно называется Послание к евреям и приписывается еще более условно апостолу Павлу, хотя этот анонимный, неизвестный нам, но великий автор, конечно же, не был Павлом, хотя бы даже на уровне лингвистическом. Но, тем не менее, связь идей, теорий и практик налицо: речь о смерти как жертве, обращении со смертью как с культом, почитанием, возвеличиванием и прославлением Того, кто больше, кто другой, кто своим присутствием упраздняет все эти наши разговоры. Впрочем, наши разговоры остаются, от них, конечно же, никуда не деться.

У автора Послания к евреям все это вращается в контексте не просто богослужения, а богослужения, которое в обязательном порядке должно быть определено и определимо пространственно, по месту локализации. Где локализуется богослужение? В Храме, в месте или где-то еще? Нет, душа — храм, святилище, то, что оживляет, животворит плоть, тело. То, что является, так и хочется сказать, скрытой, оборотной, а вернее и правильнее и точнее, как раз лицевой, личностной стороной нашего тела, оболочкой и облачением тела, которое является воплощением нашей смертности, нашей возможности увидеть сквозь смерть нечто большее или Кого-то большего. В душе и через душу, с ее помощью можно славить и прославлять Бога — через усилие веры, в принятии Того, Кто эту жертву совершает.

Существует океан, бездна литературы, мнений, концепций, теорий, богословий, литургических практик, связанных с соответствующим усвоением, принятием и отвержением этого богословия Послания к евреям. Бездна возможностей реагировать на то, что некое событие свершилось. Мы можем, подчеркиваю, мы должны принять решение перед лицом этого вызывающего обстоятельства. «Свершилось!» — это цитата, это слово, которое было произнесено Иисусом перед своей смертью. Свершилось некое событие, которое не просто не может оставить равнодушным, а свершилась смерть, которая в себя взяла, приняла все возможные и невозможные смерти — во всяком случае, так это излагается, так об этом говорится, свидетельствуется очевидцами. Хотя, если быть совсем точным текстологически, а не только тематически, ни в одном Евангелии не называется то событие, которое совершилось со Иисусом на Кресте, а вернее, которое Он Сам совершил, словом «смерть»: и Марк, и следующие за ним Матфей и Лука говорят, что Иисус «испустил дух» (Мк. 15:37, Мф. 27:50, Лк. 23:46). Согласно же Иоанну — «предал дух» (19 30), и, конечно, — Отцу, причем, несомненно, тот самый Дух, Которого Он обещал послать ученикам как Утешителя (Ин. 14:16) и Который неотделим от Него, в Нем и через Него достигает и нас, делая нас достижимыми для любви Отца…

Можно даже сказать так: смерть Иисуса передается евангельски как процесс — именно умирание, как нечто длящееся и протекающее. И если она протекла мимо меня, то, получается, она продолжается, пока я ее не приму в акте веры: Иисус будет для меня умирать до тех пор, пока я не умру вместе с Ним, позволив Ему вместе со мной тем самым и воскреснуть!

Недаром Павел, увещевая принять веру тех, кто еще не уверовал, выражается в совершенном виде: «Ибо Христос, когда еще мы были немощны, в определенное время умер за нечестивых» (Рим. 5:6). Только умерев вместе с Ним, можно с Ним же и воскреснуть: «Ибо если мы соединены с Ним подобием смерти Его, то должны быть соединены и подобием воскресения, зная то, что ветхий наш человек распят с Ним, чтобы упразднено было тело греховное, дабы нам не быть уже рабами греху; ибо умерший освободился от греха. Если же мы умерли со Христом, то веруем, что и жить будем с Ним…» (Рим 6:5-8). И только тогда можно будет продолжить и завершить благую весть: «А Христос за всех умер, чтобы живущие уже не для себя жили, но для умершего за них и воскресшего» (2 Кор 5:15).

И что же тогда получается? «И отрет Бог всякую слезу с очей их, и смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло» (Откр. 21:4) — это уже цитата из Апокалипсиса, Откровения Иоанна Богослова, финальные, абсолютно литургические темы. Даже русский перевод этого отрывка имеет уже молитвенный, ритуально-обрядовый характер.

Еще одна тема текстологическая, литературоведческая. Сам текст Апокалипсиса своей литературной формой выдает в нем художественное произведение. То, что некая истина, с точки зрения автора этого текста, может излагаться художественно, говорит хотя бы о том, что автор этого текста Апокалипсиса (по-видимому, действительно Иоанн) был озабочен тем, чтобы это было усвоено читателями. Не просто читателями-участниками этого повествования, этого нарратива, а участниками той реальности, которая за этим или в этом тексте стоит. «Прежнее прошло» — вот преходящий характер смерти. Философ и богослов скажет вам: да, это так и есть. А что дальше? Дальше продолжение: все как бы только начинается. Но начинается не потому, что цикл завершен, и мы вернулись к начальной точке, а потому что круговращение обрывается.

***

Подводя некоторые итоги моего говорения, можно сказать, что разговор о смерти в контексте терминов религиозных, конфессиональных, вероисповедальных — это самый верный, самый правильный, самый адекватный и не просто верный, а именно верифицирующий контекст. Если мы хотим быть услышаны, мы должны говорить именно о себе, про себя и как бы сквозь себя. Но я могу засвидетельствовать о своей смерти только косвенно, пока я говорю, пока я желаю быть услышанным, — вот в чем дело. Но эта моя косвенность касается не просто всех нас, некоего нашего коллективного социального начала и бытия, она касается нас, чтобы от нас как бы срикошетить. Моя косвенность в данном случае вбирает в себя все настолько, что то, что от меня рикошетит, рикошетит в абсолютно противоположное. В моей вере нет противоположного, если эта вера только моя, она касается только меня — и значит она тоже смертна. Вера не моя, но вера мне данная, отскакивает от меня тем или иным способом, положительным или отрицательным, и указывает, быть может, все-таки и на источник этой веры.

В переводе Бибихина Хайдеггер говорит об «отскоке» или даже «заскоке». Если я заброшен, если я забегаю вперед, значит то, что от меня отскакивает в моих разговорах, тоже может быть и иметь какое-то направление, некий положительный вектор. Поэтому радикальный разговор о смерти — это разговор только от первого лица. И в действительности это Лицо никуда от нас не уходит: мы можем Его принять, отвергнуть, отказаться, возблагодарить, но Лицо Иисуса — не лик, не икона, а Личность — никуда от нее не деться. Причем, что очень важно, речь идет не об абстрактном Христе, а о конкретном, точечном попадании в историю и метаисторию: Христос, если мы говорим о евангельской вере, это Иисус из Назарета, распятый, умерший, но и, по всей видимости, Он являлся видимым образом и Воскресшим. Так свидетельствует Евангелие, так может свидетельствовать всякий, кто эту веру обрел — не по заслугам, а просто в качестве дара, подарка, шанса, но и — самое главное и страшное — вызова!

На этом я заканчиваю свое говорение, и понятно, что это не конец, поскольку любой разговор на эту тему может быть только началом. Начало же — это сама жизнь, дарованная мне лично, дарованная Личностью и даже, по всей видимости, по крайней мере, я в это верю, Личностями Тремя. «Ибо для меня жизнь Христос, и смерть — приобретение», — пишет апостол Павел в Послании к филлипийцам. Поэтому лучшим заголовком этой беседы мог бы быть не первоначально мною озвученный, а несколько иной: «Смерть в христианстве и жизнь во Христе». Или даже: «Смерть — в христианстве и жизнь — во Христе». Это совершенно разный смысл: смерть в наших разговорах, наших практиках, наших всевозможных усилиях и делах и идеях, а жизнь — во Христе. Спасибо за ваше внимание и снисходительное терпение.

Вопрос из зала: Как преодолеть разрыв между личным переживанием смерти или, точнее говоря, между переживанием в своем воображении этого самого экзистенциального ужаса, трепета перед смертью и смертью Христа? Как моя личная смерть соотносится со смертью Христа, как я могу это в принципе познать и соотнести со своей жизнью?

Степан Сергеевич Ванеян: Моя смерть как возможность, а смерть Христа как действительность… Если Христос умер, как я, то тогда любой разговор теряет смысл. Но как мы выяснили, во всяком случае, я хотел показать, что в Евангелии весть о смерти Христа воспроизводит опыт столкновения, встречи с иной смертью, с иным способом даже не просто умирания, а именно расставания с жизнью. Утрата жизни становится приобретением чего-то большего, чем сама эта и только эта жизнь. Смерть принимается не просто как неизбежная фактологичность, как условие этой жизни, а именно как благоприобретение.

Это парадоксально, это не подлежит обсуждению или рассуждению потому, что это лишено естественного, обыденного смысла. Как я упоминал, этот обыденный смысл мы умудряемся вкладывать даже в смерть, мы делаем смерть предметом рассуждений, размышлений и раздумий, воспоминаний, мы практикуем подобия смерти. Если же умереть по-настоящему, тогда это что-то совсем другое. По-настоящему, в настоящем, умереть здесь и сейчас. Умереть значит отдать жизнь, принять свое существование, свою возможность именно как жертву, как жертвоприношение. Причем не ритуальную, не обрядовую, а подлинно культовую, именно как почитание Того, Кто может это все принять, то есть как ответный дар благодарения. В данном случае личностное измерение, наличие имени у Сына Божьего, Сына Человеческого — это для нас, можно сказать, ориентир.

Надо отдавать себе отчет, что здесь идет речь о каких-то совсем не привычных, не обыденных, не естественных вещах. Все прежнее и все естественное в евангельской вести упраздняется. Перед нами возможность так это пережить — именно пережить. В данном случае я говорю лишь о специфике Евангелия я не утверждаю, что это та самая последняя истина, хотя бы потому, что ничего не может последовать за Евангелием. Более того, Евангелие претендует на эту истину, на открытость, на невозможность уйти в сторону, обогнуть, каким-то образом обойти Крест, вопль на Кресте, умирание, испускание и предание духа, пустой гроб. Если я хочу свою смерть осмыслить, если я хочу по-настоящему умереть, если я на это готов, то я не просто должен отдать свою жизнь за кого-то, а упразднить саму мысль о том, что смерть можно чем-то подменить. Ничего здесь, в этом мире, в этой жизни не может быть эквивалентом смерти, потому что смерть есть последний венец жизни — вот в чем структурный парадокс человеческой экзистенции. Поэтому нужно встать на самый край. Дальше уже обрыв, предел, и за этим пределом что-то совсем иное. Пережить это как некий опыт — это уже, собственно, начало моего умирания, которое, как получается, есть жизнь.

Примерно так можно продолжить разговор, но я ни в коем случае не настаиваю на том, что сказал я или что сказали Хайдеггер и Ясперс, что возразил Сартр или что на это мог ответить Ханс Кюнг, которого, кстати, я очень рекомендую в качестве источника не просто обширной, но достаточно исчерпывающей информации на эту и многие другие темы.

Мнение автора может не совпадать с позицией редакции.
При републикации материалов сайта «Тезис. Гуманитарные дискуссии» прямая активная ссылка на исходный текст материала обязательна.

Похожие записи

« »